Марфа молча миновала Онтипу. Пише, вполоборота, бросила:
— Жди! — и открыла дверь в господскую половину. Здесь было светло, сновали слуги с блюдами.
— Нельзя! — выкрикнул подскочивший к ней стольник.
— Якова Александровича покличь! — негромко, но властно приказала она.
Яков вывернулся откуда-то сбоку. Увидев Марфу, попятился.
— Что трусишь, не укушу чать! Поглядеть пришла на ворога своего. Не боись, меня не узнат!
На Якова жалко было смотреть. Взмок, по лбу лился пот, Марфа пошла передом, протискиваясь в толпу разряженных гостей. «По-московски принимают,
— усмехнулась она про себя, — за столами — одни мужики!»
Хозяйка потчевала. Несколько жонок стояли в толпе. Звучала музыка.
Капа выбежала, пробираясь к ней с расширенными глазами.
— Марфа Ивановна!
— Ничо, погляжу и уйду, — сказала ей Марфа.
От музыки, застольного говора, звона и звяка посуды, шевеленья гостей и беготни слуг стоял гул, в котором без остатка тонула тихая речь женщин: истерический шепот Капы и спокойные, чуть насмешливые ответы Борецкой.
— И так жисть мою поломали! — с ненавистью и мольбой говорила Капитолина.
— Матушка, прости, только выйди отсель!
— Погоди, не егози, — отвечала Борецкая, не глядя на невестку. Который-то? Тот, брови сросши у его! А етот не Данило Холмский? А, Федор Давыдович! Тоже из тех…
Великий князь Московский оглянулся. В толпе — уже привычно для Ивана — все опускали глаза под его взором. И тут он увидел одну пару неопущенных глаз. Сверкнул очами. Еще не зная, почувствовал — она!
Марфа прищурилась, пожала плечами: «Що говорят, у его взгляда никоторая жонка вынести не может? Мужик видный, а ище и полуцше есть!»
Сама бы не призналась себе, что Московский князь ей понравился.
Иван первый отвел глаза. Хотел спросить кого ни то, но спрашивать было не время, и он лишь чуть заметно нахмурился. Погодя, поглядел вновь в тот же угол и уже не увидел никого, решил — почудилось.
— Ну, спасибо, доченька, — сказала Марфа, выбираясь из толпы, — все я посмотрела, все я видела! За столы не прошусь, судьбы твоей поперек не лягу, налажай жисть свою, как тебе любо!
В гомоне и шуме празднества мало кто еще обратил внимание на одетую во все черное, замотанную платом до глаз не то монахиню, не то, как решили некоторые, бедную родственницу Коробову. Только Яков, выглядывая поверх голов и увидев усмяглое, как после обморока, лицо дочери, понял — ушла!
В черных сенях Марфу нагнал ключник, с запозданием опомнившимся Коробом: хозяин, мол, просит извинить и выкушать! С поклоном он подал чашу душистого горячего белого меду. Марфа усмехнулась, сказала:
— Прими, Пиша! — Спустясь по лестнице и завернув за угол, где потаптывался давишний московский ратник, примолвила:
— Дай, вот, служивому, намерз, поди!
Ратник опорожнил посудину единым духом. Оглянулся — отдать чашу (словно серебряная!), женщины уходили, не оборачиваясь. Дернулся было следом, остоялся, оглянулся и сунул чашу под тулуп. Вот повезло, так повезло! На всякий случай он подобрался, подтянул кушак и принял неприступный вид. Серебряная чаша приятно давила под ребро.
Марфа воротилась домой усталая, как после тяжелой работы. В терему Борецкой показалось холодно, ее лихорадило. Свой дом уже не грел.
Московский ветер проник и сюда и уносил вековое нажитое тепло.
— Вели затопить! — сказала она устало.
Слуга внес дрова, наложил печь, запалил, подул, чтобы разгорелось.
Поглядев на боярыню вопросительно — она согласно прикрыла глаза, поставил кресло прямь огня, вышел, бережно притворив дверь.
Пиша принесла кувшин со сбитнем, сахар и пряники. Кивком головы Марфа поблагодарила ее и отпустила, желая остаться одна:
— Поди, Пиша!
Устроившись в кресле и поставя ноги на скамеечку, ближе к устью печи, Марфа сидела, кутая плечи в свой старый, уже не по раз штопанный индийский плат, и глядела в огонь. Много можно высмотреть вот так, глядючи, как обегает поленья светлое пламя, как вьются, лижут темнеющее дерево длинные желтые языки, как легкие частицы пламени отрываются, уносясь и исчезая, как чернеют, лопаются и расцветают красным смолистые поленья, словно далекие солнечные страны возникают и рушатся в золотой пыли, диковинные города земли восточной, неведомой, невиданной сказочной Индии, где Строфилат-птица раз в тыщу лет сгорает и возрождается в огне, и лалы растут на деревьях, где живет Индрик-зверь, и счастливые люди, не имеющие одежды, ни богатств — наго мудрецы. Угли, догорая, рдеют, темнея и окутываясь пеплом, пламя слабеет, мельтешат мелкие синие языки, как суетливое лицо Якова, давеча…
Спокон веку велось: гость приходит в дом, хозяин чествует его, и сам величаясь. Чем более гостю честь, тем выше почет и хозяину-хлебосолу. И вот появляется гость, при котором уже хозяин не хозяин. Хозяин трясется и суетится без нужды, гость царит и распоряжается в доме. Но и гость ведь все равно не хозяин! Он уйдет, разрушив дом, развеяв по ветру ощущение вековой прочности, оставив угли, тлеющие головешки на месте хором.
Разоренный дом, разоренный Новгород!
Марфа Борецкая смотрит в угасающее пламя. Глаза ее не слезятся, губы сжаты. Прямая складка меж бровей пересекает лоб. Тени ходят по лицу, живые тени пламени.
У нее схвачен сын, и теперь она знает: великий князь не выпустит его живым. Она крепко сжимает рот. Тепло, подымаясь от ног, растекается по всему телу. Тепло от угасающего огня.
Второго генваря князь великий пировал у Офонаса Груза. Третьего — у Луки и Василия Полинарьиных, четвертого у Александра Самсонова. Шестого генваря, в субботу, у Фомы Курятника, новоназначенного степенного.
Одиннадцатого генваря Фома Курятник поднес Ивану, как степенной, тысячу рублев — дар от всего города. Двенадцатого Иван Третий принял посла от короля свейского и с особым удовольствием приказал Феофилу с посадником утвердить новый мир со Свеей. Четырнадцатого пировали у Кузьмы Григорьева.
Иван уже начал уставать от непрерывных пиров и занялся разбором дел.
Наместникам вновь строго наказал неуклонно творить суд по князеву слову, дав понять, что будет приветствовать и далее унижение новгородского посадничьего суда. Девятнадцатого был третий пир у Феофила, поднесшего на этот раз триста кораблеников, золотой ковш с жемчугом, большую, в двенадцать гривенок, серебряную мису и два рога, серебром окованы — опричь прочих даров. Феофил тихо роптал, видя, как уходит добро, нажитое его трудами и береженьем. Двадцатого генваря Фома Курятник с Васильем Есиповым, степенные посадник и тысяцкий, поднесли великому князю другие тысячу рублев поминка. От пира у купцов Иваньского братства вощинников Иван Третий отказался, но милостиво принял полагавшиеся ему дары. На заключительном приеме у себя в городищенском тереме князь сам дарил и жаловал новгородских посадников, бояр и тысяцких, посадничьих детей, купцов и житьих дорогими портами, камками, кубками и ковшами серебряными, сороками соболей и конями — каждому по его достоинству и званию.
Двадцать шестого рано утром Иван выехал к Москве. Владыка, князь Шуйский и избранные посадники провожали его до Волочны. Восьмого февраля утром Иван Васильевич Третий воротился в Москву и завтракал у матери.
Глава 26
Новгород долго опоминался от княжеского веселья. В чести стали те, кто выжидал и прятался, заигрывая с Москвою. На место Ивана Офонасовича славенские бояре избрали посадником Луку Полинарьина. Время требований прошло. Настало время прошений.
Город был потрясен более всего увозом великих бояр. Дело оказалось общее. Увоз бояр касался и всех прочих. Можно было негодовать на самоуправство захваченных, завидовать их богатству, но то были свои бояра, столпы Новгорода, граждане, избранные от тысяч и для тысяч являвшиеся примером. Проклинали их, бывало, но если Богдан Есипов (сам Богдан!), Онаньин (как-никак степенной посадник!), Борецкий (сын Марфы!), ежели они могли быть схвачены и увезены, то что же прочие? Если можно их, то нас-то уж — и спросу нет! Мысль такая подспудно шевелилась в каждом горожанине.