Казна, охраняемая тобой, которую самому нельзя потратить, дороже стоит, чем расходные кругляки в калите на поясе. Во всяком охранителе казны есть что-то от древнего змея, что лежит, свившись кольцом, на заповедном золотом кладе, оберегая его от любых посягательств, и жизнь и кровь свою положив на то, чтобы заклятая страшная сила золота оставалась и сохранялась в грозно-недоступной неприкосновенности.

Государь тоже любил трогать золотые, хотя и проявлял эту страсть сдержанно, как и подобает государю. Брадатый знал об этом и нарочно выкладывал корабленики столбиками, как бы для проверки государевой, чтобы князь Иван мог невзначай взять нобиль-другой и взвесить его на ладони, созерцание чего тоже доставляло удовольствие Брадатому.

Пятнадцатого декабря пировали у Казимера.

В субботу Иван парился в бане, отдыхая от пиров. Голова болела накануне выпитого было явно сверх меры.

Семнадцатого великий князь пировал у Захарии Григорьевича Овина.

Захарий льстил грубо и через меру — ежели по-новгородски судить, — но он хорошо знал, что делает. Иван остался доволен, а Захарий отделался дешево: против ста кораблеников Казимеровых, заплатил двадцать. Впрочем, Иван Третий и не собирался слишком зорить Торговую сторону.

Дальше пошло с передыхом. Девятнадцатого праздновали у степенного тысяцкого, Василия Есипова. Двадцать первого, в четверг, у Якова Короба.

Двадцать третьего у Луки Федорова, в Людином конце.

Между пирами происходило то, о чем мало кто знал. Хозяева в задних горницах с глазу на глаз с боярами государева двора приносили присягу на верность великому князю и подписывали грамоту, нетвердо соображая, не изменяют ли они тем самым Господину Великому Новгороду?

Двадцать пятого, в Рождество Христово, великий князь устроил пир у себя на Городище. Был зван архиепископ, князь Василий Шуйский, все посадники, тысяцкие, нарочитые житьи и купцы. Князь был весел, много разговаривал, засиделся и пил с гостями до вечера.

Все шло как нельзя лучше. Уже воротился гонец с известием, что пленные благополучно доставлены в Москву. Новгородские подарки сыпались как из рога изобилия. Бояре великого князя, воеводы, дети боярские — все получали свою долю, и доля была зело не скудна. Простые ратники и те ополонились стойно иному дворянину в удачном походе. Чего не получали добром, брали сами. От новгородских богатств у всех разгорались глаза и кружились головы. Передавали, раздувая слухи, кто и не видел, о грудах золотой посуды у архиепископа, сундуках с золотом и серебром у великих бояр. Величие соборов, блеск боярских выездов, казалось, подтверждали любые россказни. Поражало москвичей и виденное ими на улицах и в домах посадских: ни одного горожанина в лаптях, свободный обычай жонок, что пируют вместе с гостями, а то и правят, как мужики, вотчинами, ходят к суду и на вече своем, сказывают, выступают порой. Ратники спешили набраться. Рыскали по городу, потаскивая лопоть, кур, гусей, поросят, а то и пограбливая на дорогах. Даже софийский летописец владыки Феофила записывал потом, что стояние москвичей было «притужно и с кровью».

Обозники, не привыкшие к московской бесцеремонности, огрызались, когда ратники проглядывали возы, выбирая себе что получше. Кое-где завязывались драки, каждый раз оканчивавшиеся не в пользу новгородцев, безоружных перед вооруженными до зубов гостями, находившимися к тому еще и под покровительством властей. Подвойские и приставы новгородские осаживали недовольных — перечить москвичам было не время.

Зять костереза Конона, Иван, по всегдашней неудачливости своей нарвался на драку с московлянами перед самым Рождеством. Ходить мимо московской заставы у ворот ему приходилось ежедневно, случалось, и кричали обидное — все пускал мимо ушей, а тут, как на грех, дернула нелегкая остояться.

— Эй, безносый, поди сюда! — позвали его. — Не знашь тут бабу найтить поближе?

Ратники хохотали, и не понять было, не то в шутку, не то взаболь прошают.

— Чо оробел? Жонку спроси, от такой-то рожи сама к нам прибежит! сказал один с издевкой.

У Ивана потемнело в глазах. Удар древком копья в спину сбил его с ног. Он вскочил, вновь кинулся и снова упал под ударами.

— Блажной, не видишь! — прозвучало над ухом.

Иван поднялся кое-как и неверными шагами побрел к дому. Москвичи хохотали вслед.

Вечером Анна прикладывала примочки, ругалась и журила:

— Счо ты один сделашь, как бояра не замогли?

Соседка, раскачиваясь на лавке и жалостно глядя на Ивана, сказывала свое горе:

— …Тоже москвичи пограбили! Тех избили, разволочили донага, дак хоть сами живы, а Окинф, деверь, не стерпел, полез дратьце, так и до смерти убили!

Двадцать восьмого декабря Иван Третий пировал на Городище у славной вдовы Настасьи, дарившей его золотом, ипским сукном, рыбьим зубом и соболями, тридцатого — у Феофилата, на Софийской стороне. Первого генваря был второй пир у Якова Короба, дарившего великого князя от себя и от внука, Ивана Дмитриева, сына Дмитрия Исаковича Борецкого.

***

Марфа Ивановна сумерничала, не зажигая огня. Пиша сидела с нею, молчала, опустив руки на колени. Вязать уже трудно было. По улице с гомоном проезжали конные. Князь Иван со всею свитой пировал у свата, Якова Короба.

В сумерках слышнее становились голоса и топот коней с улицы.

— Вздуй огонь! — очнувшись, приказала Марфа.

Пиша долго ударяла кресалом, высекая искру. Наконец, трут затлел, выпустив маленькое душное облачко. Вспыхнула навощенная лучинка, загорелась свеча в свечнике. Пиша хотела зажечь и все свечи, но Марфа остановила ее движением руки, сказала, вставая:

— Оболочитьце подай!

Единственная свечка, оплывая, трепетала в серебряном свечнике.

Длинные тени дрожали по стенам. Марфа Ивановна поспешно одевалась, туго заматывала черный плат. Пише коротко бросила:

— Пойдешь со мной! Боле никого не зови!

Олимпиада Тимофеевна поняла, ахнула, да и прикрыла рот. Кинулась собирать лопотинку.

Вскоре две женщины, одетые в черное, вышли калиткою со двора. Снег валил вовсю, заметая следы. Близ усадьбы Короба, на улице, московские ратники ежились в стороже. Освещенные окна терема бросали желтые пучки света в снежную заверть.

«Верно, уже за столами сидят!» — подумала Марфа.

Псы, принюхиваясь, вертелись под ногами. Оттесняемая ратниками, грудилась у ворот толпа нищих, богомолок, просто зевак, переминавшихся с ноги на ногу,

— хоть глазом глянуть на великого князя.

Молча расталкивая толпу, Марфа пробиралась вперед. На нее недоуменно оглядывались, нехотя сторонясь. Набожно перекрестясь, когда миновали, наконец, рваную братию, Марфа, глядя строго перед собой, прошла мимо сторожевого. Ратник, сам не понимая почему, уступил дорогу. Соображая, окликнуть ли али нет, решил — свои! Завернулся плотнее в шубу. Мерзни тут!

Филимон, пес, вынес бы хоть горячего! Дали давеча по куску пирога сухомяткой, а кажну ночь в сторожах! У Русалки небось вон — ратные все ополонились, ходят вполпьяна. В Новом Городе не набраться, дак где ж ищо?!

Бабы-то никак в терем? Монашки то ли челядь — тут их не поймешь!

Обе женщины меж тем пролезли в калитку, засыпанную снегом. Марфа хорошо знала усадьбу Короба и помнила про дворовый ход. Тут тоже торчал ратник, и переминались у крыльца какие-то неясные замотанные побродяжки странницы или нищенки. Ратник был, к счастью, свой, Коробов.

— Куды лезешь! — окликнул он Борецкую. — Не велено пускать!

— Меня велено, — негромко сказала Марфа.

— Чего?! — начал холоп и вдруг отшатнулся:

— Христос… боярыня!

— Молчи, дурак, — оборвала его Марфа. — Пиша! — Холопу же приказала, как своему:

— Стой тута, назад пойдем — выпустишь.

Тот, невесть что вообразив, только затрясся в ответ, прикрывая глаза от ужаса.

Марфа меж тем, плотнее замотав лицо, протиснулась по лестнице, где также было полно слуг. В сенях на нее налетел дворский Якова, Онтипа. Мало не сгреб за шиворот. Нахальный холуй был навеселе, но Борецкая открыла лицо, и тот, внимательно вглядевшись, побледнел и откачнулся к стене.