Выбежавшему в темноту растерянному слуге старший из приезжих бросил:
— От великого князя и государя Московского к Дмитрию Исаковичу Борецкому!
В столовой палате, куда вступили трое московских дворян, не вдруг водворилась тишина. Но вот стихла музыка, и Дмитрий, — он только что вновь присоединился к гостям, — хмурясь, вышел наперед. Произнеся уставные слова приветствия, старший из дворян с низким поклоном подал Дмитрию свернутую грамоту и, прямо глядя в глаза Борецкому, громко, чтобы слышали все, объявил:
— Великий государь Московский, князь и господин Новгорода Великого, сею грамотой жалует тебя своим княжьим боярином! Прими и служи честно и грозно, како достоит слуге великого князя Московского!
Все трое поклонились враз.
Еще не понимая до конца, что произошло, Дмитрий Борецкий принял свиток. Дворяне глядели на него.
— Благодарю великого князя за честь! — наконец вымолвил он.
Честь действительно была великая и нежданная. Сам московский воевода, князь Даниил Холмский не имел этого титула, и лишь несколько самых ближних и самых родовитых бояринов московских носили звание не просто бояр, а бояр великого князя, звание, открывавшее доступ к высшим государственным должностям и участию в думе государевой.
Послам поднесли чары. К Борецкому подошел Василий Онаньин, и дворяне разом покосились на него, а старшой поперхнулся даже. Весь день они загоняли лошадей, велено было во что бы то ни стало обогнать новгородского посла, и — напрасно!
Поднялся ропот. Кто-то присвистнул:
— Борецкого своим боярином!
Держа грамоту в руке, Дмитрий прошел сквозь внезапно расступившуюся толпу к себе. Его провожали перешептыванье, подозрительные взгляды Настасьи Григорьевой, озабоченный — Ивана Лукинича.
То был первый, запоздавший на три часа, удар великого князя.
Савелков с Селезневым, переглянувшись, двинулись было вслед Дмитрию, но Селезнев остоялся вдруг и решительно воротился к кучке молодых бояр, а вслед за ним повернул и Савелков. Борецкая срывала перстни с пальцев: скорей выпроводить гостей! Вбежавшему ключнику бросила сквозь зубы:
— Догони!
Иев, сломя голову, полетел следом за москвичами, выменивать, по тройной цене, хозяйкины кольца на золото.
Офонас жестко сложил рот, — понял первый, — недобро сощурился, кивнул Марфе: «Пойди к молодцу!»
Марфа переглянулась с Онфимьей, та степенно наклонила голову: «Не бойся, пригляжу!» Борецкая вышла вслед за сыном.
Лука Федоров недоуменно вертел головой: кто бы объяснил, что происходит? Онаньин, долго смотревший вслед москвичам, вдруг хлопнул себя по лбу:
— То-то мне в Яжелбицах коня подковать не могли никак? Следом скакали!
С внезапным уважением вспомнил он замкнутое лицо молодого Ивана, его сросшиеся брови, пристальный взгляд — а с ним не просто будет!
— Победим Москву, кажному боярство дадут! — громко сказал Селезнев.
Прозрение Онаньина взрывом вспороло тишину. Кто-то перекрестился даже:
— Чур меня, чур!
Если не у всех, то у многих мысль об измене общему делу их вожака на миг породила смутный ужас.
Кое-как восстановилось порушенное веселье. Еще не все понимали, а многие так и не поняли или не поверили до конца, что пожалование Борецкому было рассчитанным и коварным ходом великого князя в борьбе с Новгородом, а не наградою за тайно оказанные услуги.
Марфа поднялась одна по крутой темной лесенке, ведущей в светелку.
Чутьем знала, где найти сына.
Он стоял у окна, спиной к свету единственной зажженной свечи, глядя в ночную темноту уснувшего города. Марфа отыскала навощенную лучинку, зажгла свечи в свечниках. Скрестила руки на груди, постояла. Спросила:
— Что думаешь?
— Холопом быть не хочу и у самого Московского князя!
Этих слов и ждала. С удовлетворением она оглядела широкие плечи сына.
Дмитрий вдруг резко повернулся, изронил с мукой в голосе:
— Зачем принял! Молва по городу теперь… Надо было растоптать, швырнуть в лицо!
Борецкая слушала, улыбаясь («Мой норов!»).
— Все было правильно, сын! Война не объявлена, с Казимиром ряд не утвержден. Мы пока слуги великого князя Московского, а раз так, волен нас и жаловать! А почто жалует, спроси? За силу новгородскую! Вот она, в твоем кулаке, не упусти! Деньги? — Марфа помолчала, усмехнулась:
— Власть! За власть все и борютце. Головы кладут за власть. Дуром наши бояре мыслят спасение в золоте! Власть отдадим и все потеряем следом. Уже нам в вотчинах не сидеть. А власти подножие — сила. Сила же в людях. Людей собирай! Это Василий Онаньин думает, что на золото все можно купить! С Казимиром ряд сам подпишешь. Надо — поедешь в Литву. Селезнев пущай оповестит всем, не сомневались чтобы. Офонас понял, других вразумлю. К купцам сама съезжу. А теперь — выдь! Гости скоро разъезжатьце начнут.
Перемолви. Будь весел. Устоим!
Дмитрий молча поцеловал руку матери. Вышел. Марфа, задув свечи, кроме одной, вышла следом за ним.
Во время разъезда гостей Борецкая задержалась с Иваном Лукиничем.
Участливо спросила о здоровье. Иван Лукинич посупился, не умел говорить о своих бедах, отмолчался, только в глазах мелькнуло что-то затравленно-жалкое.
— Хотел сказать я… — Он сбился с речи, чего за ним ранее никогда не водилось, и досадливо скривился изувеченной щекой. — Во Псков гонца я уже послал, мне доложат!
Марфа кивнула ему с молчаливой благодарностью. Оба не ведали еще, что через два дня смертельно усталый гонец привезет Ивану Лукиничу известие, что в тот же час, когда Борецкому жаловалось боярство, иные московские послы прибыли во Псков с приказом готовиться к войне с Новгородом, чтобы «всесть на конь» по первому требованию великого князя.
Глава 10
Вы туры, туры, вы малы детоцки, Aа уж вы два тура, братцы, златорогая, Iати у вас турица златошерстная!
Oж вы где вы, туры, были, где вы побыли, Aа уж вы где были, да кого видели?
Oж мы были, туры, да на синем мори, Iриплывали ко бережку прикрутому.
Aо синем-то мори воды да напивалися, A зеленых-то лужочках травы наедалися.
Oж мы были во Шахове, во Ляхове, Aелорусскую землю о-полночь прошли, Eо белой заре пришли в стольный Киев-град.
Oж мы видели, туры, да диво дивное, Aа уж мы видели, туры, чудо чудное:
Oж мы видели стену городовую, Aа уж мы видели башню да наугольную, Eак из той стены из городовыя, Aа из той башни да наугольныя, Aыходила там девица душа-красная, O ней русая коса да до пояса, O ней ясные очи, как у сокола, ?ерны брови у ней, как два соболя, Eицо бело, щеки, как две маковицы, Aыносила она книгу Евангелие, Oоронила она книгу во сыру землю.
Nама плакала над книгой, уливалася:
Iе бывать тебе, книга, на святой Руси, Iе видать тебе, книга, свету белого, Nвету белого да солнца красного, Cори утренной, поздно-вечерние.
Aоспроговорит турам родна матушка, Iати-турица да златошерстая:
— Вы туры, туры, да малы детоцки, Aа уж вы глупые туры, неразумные!
Oам не башня стояла наугольная, Iе стена ли там стояла городовая — A стояла там церковь соборная, Eругом церкви ограда белокаменна.
Iе девица выходила, душа-красная, Aа не книгу выносила, Евангелие — Aыходила запрестольна Богородица, Aыносила она веру христианскую, Oоронила она веру во сыру землю, Nама плакала над верой, уливалася:
Iе бывать тебе, вера, на святой Руси, Iе видать тебе, вера, свету белого, Nвета белого да солнца красного, ?то ни утренной зори, да ни вечерние!
Iна чует невзгодушку немалую.
Iодымает Идолищо четырнадцать голов, Oочет сбить-спалить стольный Киев-град.
Iресвятую Богородицу на огонь спустить!
Aх вы дети мои, дети милые, Cаступите вы за стольный Киев-град E за мать пресвятую Богородицу!
Nлепой певец смолк, перебирая струны.
— Туры вы, туры, малы деточки, охо-хо! — раздумчиво повторил Яков Царевищев, забирая в горсти лицо (он сидел, уставя локти в стол и опустив чело на руки) и сильно проводя ладонями по задубелым щекам и колючей проволочной бороде. — Охо-хо-хо! — повторил он, крепко обжимая бороду. Како помыслим, купцы!