Певец, приняв предложенную чару и ощутив в руке тяжесть дорогого металла, поклонился невидимому для него собранию и заковылял к выходу из гридни. Один из молодцов, провожавших гусляра, подал слепцу его торбу, до отказа набитую снедью — Иваньское братство не мельчилось.

— Задал ты нам загадку, Марко, со своим гусляром, — пасмурно пошутил Павел Баженов. — Туры-ти уж не Борецкие ли? Поди, Митрий Исакович с Федором? Тот-то прямой тур!

— Вот и гляди в оба, как бы веру не продали православную в Шахов-то да в Ляхов! — с провизгом выкрикнул Есиф Костка, по прозвищу Козел, ярый сутяжник, сухопарый и злющий, вечный поперечник во всяком деле — такие есть в каждом братстве купеческом, никуда от них не денешься.

Марко молча посмеивался в бороду.

— Марфа Ивановна будет, а, Марк Панфилыч?

— Будет, обещала.

— Должна быть!

— Борецкому Дмитрию Иван, слышь, боярство пожаловал? Верно ли?

— Верно.

— Смотри-ко!

— Опять бы нам в накладе не остатьце!

Здесь собралась купеческая старшина, тиуны и старосты двух братств:

Иваньского братства вощинников, главного купеческого братства Великого Новгорода и братства заморских купцов — новгородского купечества, ведущего торговлю в Новгороде заморским товаром, — толстосумы, что ворочали сотнями рублей, торговали с Югрой и с Заморьем, со Псковом, Тверью, Москвой, Костромой и десятками других городов. Это их лодейные караваны, выходя на Волгу, спускались до Сарая и Астрахани, их товары верблюдами везли в Бухару, свечи из их воска горели во всех знатных домах Европы, в их меха одевались датские и английские вельможи, из их горностаев шились мантии французским королям. Были тут и некоторые из житьих, уличанские старосты, еще не порвавшие с купечеством и торговлей, как Панфил Селифонтов.

Окладистые бороды, опашни и ферязи темного дорогого сукна, истовые суровые и хитрые лица, внимательные глаза. И пир у них велся по-старому, степенно, с певцом-гусляром, что мерно и неспешно пропевал знакомые старины минувших времен, как было при прадедах, а не так, как повелось нынче в теремах боярских, с игрецами да скоморохами-гудошниками.

Многие из братчинников, как Панфил с сыном, прикупали земли, чуя застой в делах, и все они или большинство, как люди, достигшие своей вершины, боялись любых перемен, справедливо полагая, что после вершины всякий путь пойдет только под горку. А потому не весел был пир, и тяжко задумывались братчинники, и тревога сочилась из речей.

— Ежели Иван Заволочье отберет, куда сунессе? Пушной торг подорвут начисто, а за ним и суконники московские, сурожане, совсем одолеют. Им ить с Сурожа да с Кафы дешевле фряжский товар возить, чем нам через Ганзу, будь она неладна!

— Страшно и за короля задаватьце!

— Мы-ить не бояре, не землею кормимсе…

— А и землю Иван раздаст дворянам своим, мелкому купцу туда-сюда, а нам уж того не будет, что от великих бояр: тысячами белка, сотнями пудов воск, сало, лен — анбарами!

— А после пожалованья Борецкие как ся поведут?

— Госпожу Марфу спросим!

***

Марфа собиралась долго. Пособлявших — Пишу с двумя девками замучила. Оделась со тщанием, но просто, во вдовье платье, как одевалась, бывало, когда ездила к черным людям. Осмотрела себя в зеркало, осталась довольна. Пошла и от порога воротилась вспять:

— Праздничное давай! Лучшее, то — знашь!

Полетели в сторону вдовьи наряды. Золотая византийская парча, красный фландрийский бархат, жемчужное очелье, самоцветы, кольца, серьги, ожерелье из лалов… И когда ничего уже нельзя было прибавить или надеть, не испортив, и ничего уже нельзя было измыслить богаче, сказала:

— Будет! Так еду к купцам.

В гридню Иваньского братства Марфа вошла, как золотое видение.

Казалось, гридня засветилась. Привычные к богатству иваньские воротилы и те ахнули. Низким грудным голосом поздоровалась, повела большим глазом, склоняя голову, отчего подбородок сложился в тугие складки. «Волоокая», как говорили люди прежних времен, люди неторопливой пастушеской жизни, умеющие ценить красоту больших, влажно блестящих коровьих глаз, мудрые люди древности, представляющие себе праматерь богов, создательницу всего живущего в облике небесной коровы. Борецкая царственно огляделась, показав весь округло-тяжелый очерк лица; прошла — парча саяна волнами заколебалась, меча искры. И заговорила, как одна умела говорить: о славе Великого Новгорода, о землях далеких, о чести, о верности. Как сор отмела пожалованье великого князя:

— …И дети мои сложат головы за вас, за Новгород! Теснят вас сурожане? Урядим с королем, старый путь великий откроетце! Через Смоленск по Днепру, до Киева! Как прадеды и прапрадеды торговали, как ходили при великих князьях киевских! Из устья Днепра до Царьграда, до Веницейской земли ближе, чем от Кафы греческой! Да и крымскому хану даров не дарить!

На Волынь откроетце путь! К королю венгерскому по Дунаю, и в иные земли и страны — куда Москве!

Не чинясь, приняла почетную чару, пригубила. Жаркие речи начались, повеяло и тут удалью древних времен. Манил древний путь торговый из варяг в греки. Твердо обещала Марфа, что не порушит Новгород православия, не допустит ляшских попов, ни церквей латынских на своей земле, твердо обещала беспошлинный путь по Днепру. Убедила. С поклонами проводили Марфу толстосумы. Качали головами:

— Турица златошерстая! И верно, мудра. Знает, чует, только поддайся погубит нас князь московский!

И долго спорили еще братчинники, рядили так и эдак, но побеждала боязнь Москвы, и все сходились к тому, что надо рискнуть, и побеждала, и победила,

— золотым видением над вязью слов предстоящая, — боярыня Марфа Борецкая. Великое Иваньское братство решило даться за короля.

Киприян Арзубьев, друг Марфы, удерживавший и направлявший колеблющуюся громаду житьих, поругался с сыном Григорием. Этот сухой жилистый человек, основательный в делах и суждениях, бодрый, прямоплечий, с небольшой темной, в полсеребра, подстриженною бородкой, умевший красно говорить, муж Совета, всеми почитаемый староста великой Никитиной улицы Плотницкого конца (точнее

— один из старост, но при Киприяне второго старосту даже не упоминали), побывавший и в посольствах, и выборным в суде — при всяком деле, в коем требовалось по закону представительство от житьих, Киприяна избирали в первую очередь, — рачительный хозяин, умноживший и укрепивший отцовское наследство приобретением земель по Двине, человек, умевший доводить до конца всякое дело, за какое брался (что, впрочем, в его пору было не редким качеством в русских людях), Киприян Арзубьев отнюдь не пользовался непререкаемым авторитетом в своей семье. Во всяком случае Григорий, старший сын Киприяна, давно уже старался выйти из-под строгой воли родителя, и теперь, то ли обиженный заносчивым Федором Борецким (Марфа Ивановна построжила бы младшего своего, все дело портит!), то ли на Славне, у Исака Семеныча наслушавшийся умных речей, забунтовал. Киприяну мешало спорить с сыном то, что Григорий отлично знал и помнил все мысли отца и умел выворачивать их наизнанку, подчас побивая родителя его же доводами.

Григорий при этом непристойно бегал по горнице, и Киприян уже многажды порывался прекратить говорку силою власти родительской, попросту прикрикнув на сына, но ему не хотелось проявлять слабость, да к тому же Григорий высказывал такое, о чем спорили слишком многие из житьих, и уже поэтому просто отмахнуться от его слов нельзя было.

— Войну зачинать, дак мы наперед! Коня купи, бронь купи, людей оборужи с собою, а чего ради? Московськи дворяна от великого князя землю емлют за службу-то!

— А не станут служить, дак и потеряют земли ти, тоже не велика благостыня! — возражал отец.

— А чего им не служить? — бушевал Григорий. — Как поход, так прибыток! А наши ти воеводы после кажной войны московськой деньгами откупаютце! На своей земле воевать — зипунов не добудешь! В суде, говоришь, наши сидят? Дак тоже то только и приговаривают, о чем великие бояра порешили! Преже еще с наводкой приходили к суду! Иной всю улицу с собой приведет, тот же Захария Овин, скажи поперек слово!