Десятого генваря великий князь приказал очистить Ярославов двор.
Список, на чем, на каких условиях Новгород должен будет присягать государю Московскому, он велел явить народу у владыки в палате. Иван уже не хотел, даже по этому поводу, чтобы собиралось распущеное им новгородское вече.
Двенадцатого послы сообщили, что список явлен народу, и осторожно предложили вместо Ярославова двора, святыни новгородской, взять место напротив, в Околотке. Но тут Иван Третий был тверд. Двор самого Ярослава, древнее место княжое, откуда князей сумели выселить когда-то на Городец и где собиралось ненавистное новгородское вече, — этот двор должен быть возвращен ему, великому князю Московскому, государя всея Руси, наследнику великих князей киевских! «Всея Руси!» — подумал Иван, вспомнив опять Назария, в словах у которого все было как-то не так… Князь и наследие княжеское, родовое! А как иначе?
Иван велел дьяку новгородскому списать целовальную запись со своей грамоты, и тот список собственноручно подписать владыке, приложив печать пяти концов, и назавтра, во вторник, тринадцатого генваря, быть у себя, у Троицы на Паозерье всему городу: боярам, и житьим, и купцам — приносить присягу государю.
Полумертвый город зашевелился, согласно желая, чтобы только скорее наступило неизбежное. Уже не закрывались ворота, умолкли пушки. Город как целое умер, и лишь внутри мертвого, прекрасного и в своей смерти, одетым инеем величавого тела копошились люди, людишки, каждый в своем углу, спасая, что можно или что казалось можно спасти, готовясь к завтрашнему позорному дню.
В эту ночь имущие прятали сокровища, ожидая грабежей от московского войска и воевод великого князя. В эту ночь сам владыка Феофил в сопровождении казначея Сергия и двоих верных ему служек крался по хорам Софийского собора, прислушиваясь к гулкой пустоте ночного храма. Служки несли тяжелые кожаные мешки. Он уже больше не верил Ивану Третьему. Золото замуровывалось в стену. Здесь казне Софийского дома суждено было пролежать почти столетие, до кровавого внука Ивана, тоже Ивана и тоже Васильевича Четвертого, Грозного, обнаружившего этот клад, «казну древнюю сокровенну», так и не взятую Феофилом, схваченным и увезенным в Москву.
И не в одном Софийском соборе, в церквах, в погребах боярских зарывали, прятали добро, в чаяньи пересидеть смутную пору, вятшие мужики Великого Новгорода, не знавшие еще о том, что наступит время выводов и денег своих им все равно не видать.
В церкви Ивана на Опоках Марко Панфильев, староста купцов-вощиников, с отцом, Панфилом Селифонтовичем, и двумя купцами-ближниками, хоронили братчинную казну.
Ключ от церкви Марко заранее взял у сторожа. Серебро, принесенное в кожаных мешках, перекладывали в глиняный горшок, поочередно опрокидывая мешки. Деньги лились, как серебряная живая рыба, звонко журча и растекаясь, застывали грудой серебряной чешуи. Горшок наполнился до краев.
Ломиком приподняли каменную плиту, отодвинули вчетвером, тяжело дыша, и долго разбивали раствор под плитой, делали место для горшка — так надежней! От свечки по стенам метались ушастые тени.
— Будет! — сказал Панфил.
Марко и Наум вдвоем, надрываясь, опустили в землю неподъемный, упрямо рвущийся из рук, будто литой горшок, полный серебра. Быстро зарыли, забросали известью, притоптав, уложили плиту. Панфил долго елозил по полу, подпахивая землю. Кончив, окропил водой пол, чтобы совсем сравнять следы, — все! Панфил тяжко разогнулся, уронив отяжелевшие руки:
— Ну вот, Марко! Сколь ни копи, а в ларь с тобою медный пул положат один. Богу более не надобно! Я в монастырь, а ты ежели…
Он задышался и вдруг, слабея, повалился сперва на колени, потом сел и, схватив себя за виски, вжав бороду в колени, глухо зарыдал. Наум и Артемий стояли, потупясь, не утешая и не прирывая. И в пустой церкви долго, постепенно затихая, раздавались эти рыдания, одинокий плач над гробом Господина Великого Новгорода, и вздрагивала косматая тень, увеличенная лампадой до верхних закомар храма.
Панфил замолк и начал подниматься. Марко скоро нагнулся поддержать отца, пробормотал:
— Пошли… Чего… Бог даст! — не договорив, отчаяно махнул рукой.
Наум подобрал орудья, обвел еще раз почти догоревшею свечой пол, убеждаясь, что не оставили следов, и пошел следом. Каждый из них знал, что почти наверняка вощинное брадство, столь много сделавшее в борьбе с Иваном Третьим, закроют, и тяжко думал о том, как жить дальше.
Только Борецкая, тоже не уснувшая в эту ночь, ничего не прятала. Она ждала.
С утра тринадцатого генваря из городских ворот в конце Прусской улицы двинулся ход, густая толпа. Рядами шли бояре, житьи, духовенство, купечество. Впереди — владыка Феофил в своем облачении. День был ясный.
Мороз сдал, и слегка протаяло. Ряды московской боярской конницы выстроились вдоль всего пути до Паозерья. Колокола звонили, и от этого, и от священных облачений духовенства издали казалось, что движется крестный ход. Да он и был «крестным» — шли целовать крест государю Московскому, шли на позорище, как Иисус, крест свой на раменах несущий.
У Троицы длинная очередь присягающих медленно втягивалась в церковь.
Подходили, произнося заученные накануне слова: «Блюсти грамоту и служить великому государю Московскому честно и грозно по всей воле государевой, воистину и без обмана, „а на том целую крест“, — и однообразным движением целовали крест, который, как священник на причастии, держал государев боярин.
Пока подходили задние и длилось крестоцелование, продолжались переговоры. Иван постепенно предъявлял все новые и новые условия, с которыми новогородским боярам и архиепископу приходилось соглашаться уже без спора. Иван потребовал, чтобы новгородцы обязались не мстить псковичам «никоторую хитростью» и обиды им никакой не чинили, чтобы не мстили боярам, перешедшим ранее на службу великому государю. Именно тут новгородцы узнали, что двинские и заволочские земли Иван также берет за себя. Все пригороды новгородские: Руса, Ладога, Копорье, Ям, Демон, Порхов, Морева, Вышегород и прочие, а также все двиняне и заволочане слагали с себя крестное целование Новгороду и присягали великому князю.
Иваньских попов, которые еще в прежние годы за чтение государевых посланий в церкви были прогнаны и лишены руги, Ивана и Сеньку Князька, Иван Третий приказывал воротить, ругу и дворы им вернуть, и зажиток весь за прошлые годы. И на все бояре новгородские с владыкою соглашались без спора.
Меж тем процессия продолжала двигаться и продолжала присягать на верность государю, отказавшемуся присягнуть в том же своим новым подданным.
Глава 31
Пятнадцатого генваря, в четверг, великий князь послал в Новгород и «крест целовали в палате владычной», — веча с этого дня уже не было.
Колокол еще висел на звоннице, мертвый, умолкший навсегда, и у него стал на часах московский ратник.
Целовали крест все — и жены, и дети боярские, и черные люди, и вдовы, и чернецы. Олена, растерянная, забежала было к матери:
— Матушка, как же быть то, все крест целуют?
— Ну что ж, иди и ты поцелуй, — ответила Борецкая глухо. — Мне идтить незачем. Ко мне придут.
Олена посмотрела в мертвое лицо матери и устремленные мимо нее, в одно, неведомое, глаза, не посмела больше сказать и тихо вышла.
Марфа сидела одна. Она не пошла смотреть на процессию голодных, измученных и напуганных людей, потянувшихся изо всех городских концов к Детинцу. Она ждала.
Государевы бояре забрали на владычном дворе укрепную новгородскую грамоту за пятьюдесятью восемью печатами. Последнюю грамоту, последний договор мужей новгородских.
Восемнадцатого генваря Ивану Третьему били челом в службу бояре новгородские и все дети боярские и житьи, уравниваясь тем самым с московскими служилыми дворянами. Приняв челобитье, Иван Третий выслал Товаркова к боярам Казимеру, Якову Коробу, Феофилату Захарьину, Берденеву, Федорову и прочим и велел им сказать, что по той бы грамоте, по которой крест целовали, по той бы и службу правили: доносили государю на братью свою. «А что услышит кто у брата у своего, у новгородца, о великих князех, о добре и о лихе, и вам то сказати своим государем, великим князем».