Но Иван Третий верил тому, во что хотел верить. Его, невзирая на природную скупость, мало беспокоило Зоино приданое. Зато обременительное и бесполезное для обедневших итальянских вельмож родословное древо византийских Палеологов было нужно Ивану, и исполнено для него глубочайшим значением. Он верил древним книгам русских летописей, славе морских походов Владимира Святого, Владимира-солнца, как величали его певцы-гусляры. Через Зою он роднился с негаснущею славою древнего Цареграда и верил этому так же, как он верил, что именно ему досталась шапка Мономаха, последнего великого князя Киевского, от коего через Юрия Долгорукого, Всеволода Великого, Ярослава и Александра Ярославича Невского тянулось родословное древо московских великих князей. Он верил, ибо хотел верить, что каменная «сардоничная» коробка в их казне — подлинная реликвия римского цесаря Августа, и вослед ему этому верила вся страна.

Через десять дней после возвращения из новгородского похода Иван принял венецианского посла Антона, что привез от папы римского листы на проезд Софьи из Рима в Москву. Зоя Палеолог уже именовалась Софьей в посольской переписке Московского государя. Он хотел представить себе будущую невесту. Ему прислали Зоин портрет — парсуну, выполненный в условной манере того времени, впрочем, итальянским мастером, искавшим определенные черты сходства между своим изображением и оригиналом. Он остался доволен парсуной.

Удача продолжала ему благоприятствовать. Вятчане пограбили Сарай. Хан Золотой Орды собрался на Москву и пересылался с королем Казимиром, но Казимир увяз в делах угорских, и опасный союз, из коего уже выбыл третий Господин Великий Новгород, — снова не состоялся.

Государские мастера уже ломали белый камень для нового собора Успения Богородицы, что был обещан дряхлеющему митрополиту Филиппу. Иван исполнял обещание. Собор был нужен и ему самому. Москве не хватало величия, белокаменного величия седой древности, владимирского велелепия. В почерневших каменных стенах, в путанице дощатых крыш, в суете Москва была крепостью, торгом, но еще не городом. По первому санному пути камень стали возить в Москву.

Посольство в Рим за Софьей Палеолог было отправлено 16 генваря, в лето 6980-е (в 1472 году от Рождества Христова). Пока послы ездили, прежний папа скончался, и послы выскабливали в грамоте имя умершего папы Павла, вписывали Калиста, а потом, узнав, что папа не Калист, а Систюсь (Сикст IV), снова «выглаживали» имя и вписывали новое.

В апреле начали ставить церковь Успения. Мастера по наказу митрополита Филиппа побывали во Владимире и измерили храм Пречистой Богородицы Владимирской, созданный Андреем Юрьевичем Боголюбским, «превеликий зело и чудный делом», в меру и лепоту которого Филипп мечтал увидеть свершенным Успенский храм на Москве.

Весь апрель копали рвы, ископав набивали деревом и наполняли камением, созидая подошву храма. Работа шла быстро. Пока они копали и клали фундаменты, другие мастера разбирали притворы и алтарь старой церкви. Уже тридцатого апреля состоялась торжественная закладка алтаря и углов нового храма. Митрополит Филипп, облаченный в праздничные ризы, с крестом в руке, во главе всего освященного собора иерархов церкви, с иконами и хоругвями под колокольный благовест всех московских храмов пришел, чтобы своими руками означить алтарь новой церкви Успения Богородицы. Народ заполнил весь Кремль, государь Иван Васильевич явился с сыном Иваном, матерью, братьями и вельможами двора. Служили молебен, и вся площадь пела «едиными усты», после чего митрополит Филипп — чтобы увидеть, люди лезли на кровли, карабкались на ограды и деревья — заложил основание алтаря. Маленькая золотая фигурка наклонялась и выпрямлялась, весенний ветер колебал ризы митрополита, и казалось, что сам он колеблется от старости, полагая основание каменной громаде храма, завершения которого (он не знал этого) ему так и не придется увидеть, и даже гробницу его потеряют потомки… И все же это он, митрополит Филипп, заложил алтарь нового Успенского храма, главного храма Московской Руси на все далекие последующие века.

Стены к концу мая месяца возвели уже на высоту человеческого роста, а старую церковь разобрали, выносив камение наружу, и двадцать девятого приступили к перенесению мощей. Опять звонили колокола, опять собирался весь освященный собор и князья великокняжеского дома. Опять Москва прихлынула в Кремль, и мальчишки висли на деревьях, заглядывая через головы народа на священное действие. Передавали, что когда с гроба преосвященного митрополита Ионы сняли каменную доску, по всему храму изошло благоухание, мощи же его все были целы и нерушими, суставы не рассыпались, а ризы и омофорий не истлели ни у него, ни у прочих святителей. И многие плакали от умиления, благодаря Бога и пречистую его матерь.

Когда строители, разбирая церковь, дошли до мощей святителя Петра, первого митрополита московского, Филипп, посовещавшись с великим князем, собрал для перенесения мощей собор епископов. Накануне совершалось вечернее пение у гроба, а во время перенесения мощей некоторые священники видели высоко в небе над гробом Петра парящего белого голубя, который тотчас стал невидим, когда раку святого закрыли крышкою. В палатах государя был устроен пир для духовенства и бояр. Церковь установила ежегодный праздник перенесения мощей митрополита Петра. Возвышающаяся Москва возвышала своих святителей.

Двадцать шестого июля пришла весть от князя Федора Пестрого, который подчинил Пермь. Еще одна земля, некогда состоявшая в воле Господина Великого Новгорода, перешла под руку великого князя Московского.

Летом наконец хан Ахмат с Ордой собрался походом на Москву. Король Казимир все не мог выпутаться из дел чешских и угорских, что позволило Ивану Третьему все силы опять бросить в единое место против татар.

Тридцатого июля пришла весть, что Ахмат с Ордой идет к Олексину. На Оку ему навстречу были посланы воеводы Федор Давыдович, Данило Холмский и Иван Стрига-Оболенский с ратями. Готовясь к худшему, Иван Третий уговорил мать выехать из Москвы в Ростов.

Ахмат взял слабо укрепленный Олексин и вырезал в виду стоявших на той стороне москвичей всех жителей. Передавали потом, что ратники плакали и скрежетали зубами, не имея возможности помочь своим: не было ни переправы, ни лодок. Впрочем, это был единственный успех хана Ахмата.

Взяв Олексин, татары изгоном пошли вдоль Оки, к броду, который защищала горсть ратников с воеводами Петром Федоровичем и Семеном Беклемишевым. Воеводы едва не оплошали. Косматые степные кони с вооруженными всадниками, как саранча, усыпали всю реку, черные на слепящей воде. Татарский клич плотно стоял в воздухе над Окой. Однако Беклемишев с Петром Федоровичем уставили людей по берегу и на горе и встретили татар тучею стрел. Мертвые поплыли вниз по течению. Раненые кони со ржанием выпрыгивали на берег и разбегались по кустам, волоча повода. Уже и на берегу сцеплялись в сечу, и лязгала сталь, и визжали, выкидываясь из воды, татарские конники, и косматые полосы крови, клубясь, уплывали по реке, и уже стрелы кончались в колчанах, и Семен Беклемишев, окровавив саблю, дико ощерясь, мчал по угору поворачивать вспятившихся своих людей, когда на горе, над ними, поднялся клич: «Москва-а!» — и горохом посыпались вниз свежие ратные: подошли князь Василий Михайлович с полком, тотчас кинувшийся в сечу, и полки князя Юрия Васильевича, брата великого князя.

Татарский напор ослабел, а когда над берегом встали стяги самого князя Юрия, черные фигурки татарских конников с середины реки стали поворачивать вспять, пуская через плечо прощальные стрелы на московскую сторону. Брод был удержан.

Московской силы все прибывало и прибывало. Даньяровы рати, сына Трегубова, полки самого великого князя, идущие от Коломны и Ростова. Сто восемьдесят тысяч ратников стояли на ста пятидесяти верстах, готовые к бою с Ордой. Москва была уже не та, что во времена Тохтамышевы.

Даниил Холмский объезжал полки. Люди рвались в бой, только удерживай.