Позднейшие историки не раз отмечали, и даже с похвалой, а иногда с удивлением, мудрую умеренность требований, предъявленных в этот раз Иваном Третьим Новгороду, умеренность, тем более непонятную, что тяжесть поражения, понесенного Новгородом Великим, не шла ни в какое сравнение с его предыдущими военными поражениями. Москвичи заняли всю Новгородскую волость, дошли до Наровы и даже перешли рубеж, пограбив земли немецкого ордена. Их рати уже нигде не встречали никакого сопротивления, а засуха открыла московской коннице доступ в самые непроходные дебри.
Но умеренность Ивана имела свои, и очень веские, причины, отнюдь не объясняемые отходчивостью, мягкостью или гуманной снисходительностью государя Московского. Да и о какой умеренности можно было говорить, ежели московские летописцы впоследствии хвастались тем, что волость Новгородская подверглась самому жестокому разорению за всю свою историю: «Николи же такова не бывало, ни от немец, ни от иных язык!»
По всем дорогам подымалась пыль; дымы пожаров, которые никто не тушил, застилали небо. Кони топтали неубранный, жидко колосившийся хлеб.
Гнали через пересохшие болота захваченный крестьянский скот, который жители тщетно пытались укрыть в чащобах. В селах, которые отходили к великокняжеской волости, как передавали Ивану, не осталось ни одного человека, все были забраны в полон. Татары-союзники не жалели вообще никого. Войско, как саранча, уничтожавшее все на своем пути, становилось нечем кормить, и по мере возраставших продовольственных трудностей падал порядок. Каждый тащил, что мог. Воеводы открыто брали окупы с городов.
Удельные князья толпами уводили мужиков в свои уделы. Нежданно легкая победа грозила оборотиться нежданным же поражением. Иван был зол на себя: все-таки он всего не учел!
Предъявлять в этих условиях крайние требования было рискованно, тем паче что Новгород, окруживший себя кольцом пожаров, явно не думал о сдаче.
В конце концов Иван получил если и не все, чего хотел, то очень многое. Новгород обязывался заплатить, причем не по частям, а немедленно, огромный окуп в шестнадцать тысяч рублей; отказывался от своего права «вольности во князьях» и признавал нерасторжимым союз с великими князьями московскими, как и церкви новгородской — с московской митрополией: «а инде нам владыки, опроче московского митрополита, нигде не ставити» — было записано в договоре. Новгород обязывался не принимать врагов великого князя: Ивана Можайского и Ивана Шемякина, сына покойного Дмитрия Юрьевича Шемяки, ни их детей, ни зятьев, а также никого из родичей князя Василья Ярославича; обязывался не вступать в особные договоры с литовским королем.
На судебных решениях республики теперь вновь, как в старину, полагалось быть печати великих князей Московских, а спорные решения смесных судов подлежали обжалованию перед самим великим князем Иваном или его сыном, или братьями, во время их приездов в Новгород. Так был нанесен первый удар по Новгородскому вечевому строю.
Отдельно была составлена грамота о двинских землях. Великому князю отходили захваченные новгородцами и когда-то числившиеся за великими князьями земли по Двине, Пинеге, Мезени, Немьюге, Ваге, Онеге, Суре Поганой и Кокшенге. Еще не дошли вести о двинских делах, но если даже московские воеводы и не добились там решающего успеха, то Новгород все равно обязывался отдать великому князю причитающиеся ему волости. По всем прочим статьям договор оставлял Новгороду его старинные права, утвержденные в прежних соглашениях земли, и даже Торжок, Вологда, Бежичи продолжали числиться за Господином Великим Новгородом.
Переговоры продолжались одиннадцать дней. К концу переговоров, в начале августа месяца, гонец привез известие, что и на Двине в тот день, когда прибыло в Коростень новгородское посольство, была одержана полная победа над новгородской ратью.
Десятого августа Иван приказал прекратить грабежи и отпустить захваченный полон. Земля без мужиков — плохой дар для государства, зарастет лесом, и поди ее потом подыми вновь, запустошенную — кем и как?
Надлежало думать о дальнейшем, а новгородские пашни Иван, даже и не добившись окончательного подчинения города, уже начинал числить своими.
Тринадцатого августа тяжко ополнившееся войско тронулось в обратный путь. Первого сентября Москва торжественно встречала победителей. Звонили все колокола московских церквей. Сын и Андрей-меньшой встречали Ивана еще за день пути от столицы. На семи верстах от города выстроились вдоль дороги радостные толпы москвичей, и митрополит Филипп, с клиром, в облачении и с крестом в руке встретил великого князя на сходе с большого каменного моста, на площади, и благословил всенародно. Дома мать с новым уважением оглядывала сына-победителя, заметно возмужавшего и прибавившего уверенности за неполных три месяца похода. А второго сентября пошли из новгородской осады жители разоренной Русы, чтобы строиться, опять начинать варить соль и жить дальше.
Все долгие недели осадного сидения и переговоров — с середины июля и почти до сентября — Новгород голодал, терпя и пережидая. Скудные запасы пшеничного хлеба из боярских закромов «и того пооскуду», как писал летописец, не могли удовлетворить более чем двухсоттысячное (вместе со сбежавшимися жителями пригородов) население великого города. Начинался ропот. Голодные слонялись по улицам, громко требуя к ответу великих бояр и житьих — виновников военного поражения. Кто еще имел запасы, предпочитал не высовываться из домов. За стенами города шла ленивая перестрелка разъезжих охочих дружин. Изредка бухали новгородские пушки, отгоняя зарвавшихся московских конных ратников. Томительное стоянье продолжалось.
И сверху солнце, ласково-беспощадное, жгло кровли теремов и храмов, накаляло мостовые и городские стены так, что, казалось, в дрожащем стеклянном воздухе курились пересохшие бревна городень. Просушенный до звона камень башен-костров выбелился так, что делалось больно глазам.
Лишенный посадов, сожженных горожанами, и от того как бы сузившийся и выросший ввысь, ставший изобильнее камнем соборов и строгою башенною красотою, город стоял все еще неодоленный, все еще гордый и неприступный.
Купец Наум Трифонов уже два раза приходил к Ивану мириться, и его, как пса, отгоняли от порога.
— Глаза бы мои не видели! — говорила Анна сурово.
Наум каждый раз подолгу стоял за воротами.
В этот раз Анна, воротясь с улицы, снова сердито, грозя расколотить, швыряла горшки.
— Ты цего? — спросил Иван.
— Опеть пришел! — ответила Анна, не оборачиваясь, и вдруг добавила погодя:
— Может, примешь?
— Не приму я его.
— Грамоту принес, — сообщила она, несколько смущенно. — Долговую.
Говорит, отдать хоцет.
— Откупитьце! — бледно усмехнулся Иван.
Дверь заскрипела.
— Прости, Христа ради! — вползая на коленях в горницу, заскулил Наум.
— Вот! — Стоя на коленях, он двумя руками протянул грамоту, моргая по-собачьи глазами. — Прими! Отдаю долгот! Ради Христа! — Руки у него тряслись.
— Купить меня хоцешь по частям? — стараясь яснее выговаривать безгубым ртом, отвечал Иван с лавки. — Почем еще? Руки, ноги отрезать можно, все жив буду! Может, так и разбогатею церез тебя… Не нать мне твоей грамоты, ни бирывал чужого вовек!
Анна долго молчала потом, сопела, всплакнула даже, сказала наконец:
— Ну и хорошо, что не взял, нецего ему… Проживем!
Рушане прижились, Феня напеременки с Анной мыла, стирала, обихаживала корову. За травой выбирались за городские стены, приносили на себе, в саках, каждый раз при этом рискуя головой. Добро, москвичи стояли не близко от города. Светлоголовые ребятишки играли с Ониськой. Старик сполнял мужеву работу за лежавшего пластом Ивана, за едой строго останавливал своих ребят, когда детская, не знающая удержу рука тянулась ко второму куску. Голодали дружно, все вместе. Несколько раз мокрый по пояс, пройдя с броднем о Волхово, дед приносил мелкой рыбы, тогда варили уху. Мужа Анна поила отваром, вливая ему в рот. Сам еще не умел толком есть, все текло из безгубого рта на бороду и рубаху.