— И идет баран, золоты рога! — торопил Ванятка.

— Погоди, не вдруг! И идут семь косцей с косами. Ну, говори сам!

— «Косцы, косцы, вы цего знаете? А я съел семь пецей калацей, семь пецей хлебов, семь пецей мякушек, быка-третьяка, бабку с прялкой, дедка с топорком, девку с ушатом, жонку с коромыслом, и вас, косцей с косами, съем!»

— Хам! И съел! — закричал Ванятка, ликуя. — И теперь баран!

— Да, всех поел, как великий князь Московский! — отозвалась Марфа. И идет навстречу ему баран, золоты рога. А баран-то и говорит: «Как ты меня будешь исть? Ты стань под горку, а я на горку. Рот-от открой, а глаза закрой. Я разбежусь да тебе прямо в рот и заскочу». Глиняшка стал, а баран разбежался, да в брюхо-то ему и ударил, рогами-то. Глиняшка и рассыпался…

— И все побежали! — воскликнул Ванятка. Глазенки блестят, нравилось, что спаслись, и не пропал ни который.

— Да, и все выбежали, и все запели:

Nпасибо те, баран, золотые рога!

Nпасибо те, баран, золотые рога!

Aосказав сказку, Марфа ласково поерошила Ванятке волосы. От внука не хотелось уходить. Снохе сказала просто:

— Приходи, Капа! Завсегда рады, не обижай!

Ванятка тут же уцепился за подол — не отпускать. Капа осторожно обняла сына, отводя ручонки:

— Ты пусти бабу, ты скажи: баба Марфа, к нам гости!

— Баба Марфа, гости к нам! — закричал Ванятка.

— Ладно, малыш. — Марфа расчувствовалась, расстроилась даже.

К самому Коробу, на его половину, зашла уже не такая. Будто просто навестить. Не была давно, сказал бы, что деется. Про московские дела выслушала молча, покивала головой. Глядя в мягкие, осторожные Коробовы глаза, спросила:

— Ну и как? Сдружились? Слыхала, совсем суд забирают городищенские у вас?!

Короб смешался.

— Марфа Ивановна, давно ты не была в Новом Городе! Времена-ить уже не те. Многие и обижены, и откачнулись после Шелони-то…

— Видала. Знаю. Дмитрия на борони потеряла, где Василий твой рать новгородскую… Прости, может, не то слово, не так молвила, а все мы в обиде, и все в ответе! И твое дело, и Казимерово — не сторона. Ну, прощай.

Капу-то отпущай иногда. Мити нет — на внука поглядеть!

После сама себя укоряла, что не сдержалась. Да и то сказать, о чем думают только? Перед Пишей, наедине, изливала душу:

— Слыхала я, как служат князю Московскому! И страшно, и грозно, а боле того страшно! Не знать — пожалуют, не знать — казнят! Это теперь он еще ликуется с ними, а всю волость под себя заберет — ужо и им, что нам, будет! Пока сила есть, — отбитьце, а силы нет, — и золото не помога!

Марфа с того посещенья словно бы ушла в дела хозяйственные. Но как-то побывала у Офонаса. Посидели мирно, двое стариков, помолчали о прошлом.

Ненароком лишь спросила, кого с февраля степенным думают выбирать.

— Фому Андреича? Курятника? — переспросила она с чуть приметною насмешкой.

— Да уж, курятник он и есть, хорь-курятник! — ворчливо отозвался Офонас Груз.

— За то, что отличился перед князем Иваном, рать ко Пскову водил… раздумчиво протянула Марфа. — Лучше бы уж Луку вашего!

— Лука…

— Или Феофилата!

Офонас повел глазом, пожевал, подумал:

— А ты, Марфа, хитра-мудра по-прежнему. Почто бы?! Феофилат извилист, а все нашей стороны!

Были и еще разговоры, споры, речи и пересылки, жалобы аж до Москвы, а вышло по-Марфиному, выбрали степенным Феофилата Захарьинича, Филата Скупого, Порочку — как прозывали все прижимистого, хитроглазого загородского посадника.

Будто не заботилась о том, а дом опять стал наполняться. Зачастил Савелков. Григорий Тучин появился было, сочувствие выразить, и так просто, по-матерински встретила его Марфа Ивановна, так невзначай напомнила о совместных делах двинских, что и еще пришел, и еще, и еще.

Об убитом Борецкая не напоминала. Не было в ней такого, что печалит и отпугивает молодежь. И смех зазвучал в доме, и быстрая речь, и замыслы пошли новые, нешуточные. Да и то сказать! Повзрослели вчерашние юноши.

Кого и состарила Шелонь!

Пришли бояра, а за ними потянулись и житьи, что были вчерашними сотоварищами Дмитрия Борецкого. Обрастал людьми златоверхий терем на горе.

Вновь собирались «у Марфы», или «у Борецких». Как-то так умела сделать она, что и без Дмитрия не опустел дом, не стало страшно взойти, как бывает: года идут, а словно гроб с покойным стоит в соседней горнице. И тут сумела, и тут смогла переломить себя. Даже платье черное, вдовье, сменила на другое. Не ярко, как встарь, но богато и для глаза не печально: по темно-синему просверкнет серебро, на густом, почти черном винно-красном бархате — золотые парчовые цветы. Плат и темный, но — далекой Индийской земли узорочья, черный повойник — в голубых жемчугах.

И старики вновь запоезжали к Марфе Борецкой. Богдан обрадовал. Как встретились после Двины, так словно и не расставались вовсе. Все тот же был Богдан, не сломило его ничто, не состарило. И словно даже ближе стал как-то.

Раз наедине, из-под мохнатых бровей своих глядючи остро, примолвил:

— Теперь мы с тобою, Марфа, вроде, крестники! Мой-то тоже от московских князей… Под Русой тогда…

Потупился. Семнадцать лет прошло, как погиб в бою под Русой Офонас Богданович, а для старика — все вчера еще. Перемолчали оба. Богдан поднял глаза, улыбнулся, сморщил нос:

— Внуки-то растут? Видал Ванятку твоего, был у Короба, шустрый, видал!

И больше о том речи не было, а почуяли оба: друг с другом — до конца.

От Богдана Марфа вызнал и о делах Федора. Расспрашивала при Богдане тоже ненароком, сидел вместе за столом, — Григория Тучина. Спросила и про Назария. Тучин нахмурился, подумал — рассказать ли? Он продолжал встречаться с Назарием у попа Дениса, и нет-нет, тот рассказывал ему свои убеждения, почерпнутые им из древних летописей и из наблюдений за рубежом — о единстве всего языка русского. На вопросы Марфы Тучин медлил отвечать.

Думал, не предаст ли он подвойского? А тут выручил Богдан, рассказал то, чего и не знал Тучин, а знай — не придал бы, верно, значения. По себе считал, что личное в делах больших для мужика не так важно, чтобы от того убежденья ли, поступки менять. Богдан же всегда знал все про всех.

— Он к дочке Норовых подсватывался, — объяснил Богдан. — Да и то сказать, росли вместях! Парень-то видный, и умен, бывал в чужих землях, а — не родовит. Родион ее за Василья Максимова сына давал. Девке двадцать два, тому

— шестнадцать лет, молоко на губах! Ну, заупрямилась, тоже с норовом, видать. В монастырь ушла. А теперь Назар Василию Максимову враг первый. Да и то промолвить: рыжий-то, Максимов, увертлив больно, скользок, что налим, чего у него на уме, не поймешь! А Назар со зла тоже на все пойти может.

Марфа приняла рассказ к сведению, более не спрашивала ничего. И Григорий был рад, хоть и чувствовал, что в чем-то обманул Борецкую.

Ладно, пускай! Думала Марфа про Василия Максимова. Брезговать не время. Славлянин, дак пригодится. Тысяцкий к тому ж. А купцов беспременно к себе надо привлечь. А Назар… Назара улестить как ни-то надоть. Может, женить. Та девка не так помниться будет!

С Онфимьей Горошковой дружили по-прежнему. Да ведь и не расставались, считай. В Обонежье встречались не раз, одна другой дела поручали. Иван Есифов, Офимьин сын, возмужал. Полюбил конную скачку. Гневался или говорил когда — загляденье. Онфимья гордилась сыном. То было за другими тянулся, тут сам стал — Горошков, Есифа Андреяновича сын! Он да Савелков. Два Ивана, да Никита Есифов и верховодили. На Прусской улице поговаривали, что на первое же освободившееся место посадничье его изберут. Оксинью, жену Никиты Есифовича, Марфа с Онфимьей приняли как равную, учили хозяйствовать.

Не удавалось сойтись с Настасьей. Борецкая не по раз бывала у нее, в богатом тереме на Городце. Ширококостная, властная, — годы, как вышла из молодок, словно перестали трогать, не поймешь, сорок ли, шестьдесят ли, гордившаяся тем, что звали за глаза славной вдовой Настасьей, она глухо ревновала к славе Борецкой. Баловала старшего сына, красавца Юрия, приговаривала: «Чудом ушел тогда с Шелони!» (Чуда-то не было, просто первый ударился в бег.) Водилась со славлянами, принимала у себя княжьих бояр московских… Так и не сговорились вдовы. Настасья и добра была до Марфы, и звала гостить, а будто говорила: у тебя — свое, у меня — свое. А тоже земли были на Двине, и потеряла немало за князем Московским. И людей имела оружных