Тут же, от полоненных, Холмский узнал про вторую судовую рать, ушедшую по Ловати. Следовало немедля разбить ее, не пропуская к Демону. Но тогда что делать с полоном?

Наклонясь с седла, Холмский подозвал сотенного и отдал приказание.

Дворянин смятенно взглянул на князя, не решаясь переспросить, увидел гневно сведенные брови, захлопотал, понял.

Полоняников начали разводить в две череды, тех, кто сдался сам, — в одну сторону, схваченных на брани — в другую. Добровольно сдавшимся дали в руки по ножу. Московские ратники, отворачивая лица, начали копьями подталкивать медливших новгородских мужиков друг к другу. Первый вопль, первая кровь… и пошло волной. Ругань, вой, проклятия. Какой-то дюжий мужик от ножевого удара по лицу рванулся так, что лопнул кожаный ремень на локтях, кинулся на изувечившего, вцепился тому в горло, поливая кровью, грыз зубами за лицо. Москвич, бледнея, бил его копьем в спину, кровь брызгала вверх от каждого удара, а тот все мял, увечил озверело обидчика, пока не умер, так и вцепившись в чужое горло.

Иван смотрел, еще не понимая, на подступающего к нему с растерянным лицом и трясущимися руками мужика, и вдруг весь вытянулся, рванулся в веревках: Наум Трифоныч! Купец, знакомец, тот, которому должон еще по грамоте! Не сразу узнал. И тот не сразу понял, что перед ним Иван, должник его старый. Побелел, попятился, тотчас весь изогнувшись от вошедшего в спину копейного острия, дернулся вперед и вдруг с ожесточившимся лицом вздел нож и, закусив губу, кинулся к Ивану. Нож со зловещим хрустом перерезал носовой хрящ. Уже обеспамятев, купец кромсал по губам, ударяя в зубы. Кровавый плевок висел у него на бороде. Уронив нож, теряя сознание, он попятился, теперь уже не встречая копейного острия, не в силах оторвать расширенных глаз от обезображенного им лица земляка.

Яркая кровь хлестала на истоптанный хрусткий песок, валилась круглыми шлепками, как красные оладьи, и, дымясь, свертывалась, темнея на жаре.

Светлые на диком, почерневшем, обезображенном лице глаза мужиков, над кровавою путаницей слившихся воедино рта, усов и бороды, матерная брань, заполошный визг, вопль, стоны… Холмский глядел, окаменев лицом.

Нечленораздельные крики мужиков летели, казалось, мимо его ушей, не задевая воеводу.

Внезапно он узрел зеркальный блеск новгородского панциря в руках одного из дворян, приметив разом восхищение боярского сына и усмешку окровавленного мужика. Вскипев, Холмский шагнул, рванувшись рукой к рукояти меча, повел очами по этому кругу обезображенных красным безносых лиц.

— В воду! — завидя страх боярчонка, пояснил:

— Брони — в воду! Не нужны!

Недоумение и сожаление отразились во многих глазах. Князь дрогнул бровью:

— Ай у боярских детей московских своих нет?!

Железо, булькая, уходило на дно, и, отмечая всплески, как удары, Холмский ждал, недвижно сжимая рукоять меча.

Вот он, Новгород! Мужики, чернь — в боярских доспехах!

Рожки проиграли выступление. Москвичи ряд за рядом выезжали из Коростыня догонять вторую новгородскую пешую рать, что ушла к Демону. А владычная конница все маячила на том берегу, не ведая или не желая ведать, что тут происходит.

***

…Они шли, падая, пробираясь кустами, хоронясь друг друга, и те и другие, — и те, что резали, и те, кого резали, — одинаково пряча пустые, опозоренные глаза, а перед ними летела в Новгород страшная весть, и уже собирались толпы народа на дорогах, и подымался у городских ворот надрывный бабий крик.

Анна тоже ждала за воротами. Истомилась, бросалась к каждому: тот? другой? Мужики шли все страшные, и все — похожие один на одного. До вечера искала, раз пять обманывалась, с падающим сердцем подбегала — нет, опять не Иван! Неужто убит?

Под конец она уже только стояла, смотрела жалостливо, опустив руки.

Рядом жонки причитали, охали, иным делалось дурно, иные плакали навзрыд.

Вдруг безносый мужик схватил ее за рукав. Анна дернулась от него, вгляделась, узнала и — завопила в голос.

Ивана шатало от слабости. Последние версты он только и держался тем, что увидит своих. Анна поняла тотчас, охватила, закинула Иванову руку себе на плечо и, продолжая поливать слезами пропитанную потом, грязью и кровью вонючую рубаху мужа, поволокла его домой. В дороге, сбивчиво, захлебываясь слезами, рассказывала, что дочь Ониська здорова и ждет отца, что она пустила в дом семью рушан, деда, жонку, сноху дедову и троих маленьких, что рушане не помешают, нынче тесно у всех, и надо как-то помогать людям.

Кое-как добрели до дому. Анна с помощью рушанки Фени стянула с мужа задубелую рубаху, обмыла, напоила горячим молоком. Пришел тесть, Конон Киприянов, костерез. Иван кое-как рассказал, как все содеялось. Конон развернул принесенную тряпицу, достал ножички и иглу, осмотрел раны, буркнул:

— Терпи! — ловко и быстро обрезал загнившие лохмотья кожи губ. Теперь всю жисть смеятьце будешь! — сказал сурово и добавил:

— Головы хоть не лишили! Кто резал, Наум, говоришь? Трифонов? Ну, мы ему… Вечером, попозже, встрену. Памяти дадим. Ты молци! Нюрка, глянь-ко!

Конон все так же мрачно приготовил лекарство. Сам смазал Ивана, показывая дочери, что ей делать потом.

— Мочить особо не нать, а так, промывай изредка.

Скоты… Своих же сами. Да, не тот уже Новый Город!

Он потер взлысый лоб, собрал в тряпку свой лекарский прибор, посидел еще немного, молча глядя на задремывающего зятя, и тяжело поднялся. Анна вышла проводить отца. В сенях он остановился, тронул дочь за плечо:

— Ты вот чего… Рушане-то объедят тя, поди… Ну, дак… Когда и присылывай Ониську-то! Кусок лишний съест, все жива будет… Жаль мужика!

Добрый он у тебя, талана вот только нет. Даве Потанька-скоморох сказывал, как у их дело створилось. Бежать бы ему тоже, дак и то сказать! Стыд своих бросить было! Хаять его тоже неча…

И только когда ропот, и вопль, и стенание наполнили Новгород, а воевод большого полка начали громко поносить на улицах, Василий Казимер решился, наконец, на ответные военные меры, послал вперед разъезды и объявил о выступлении.

Еремей Сухощек, узнав о причинах коростынского разгрома, кинулся во владычный полк, в ярости своею волей снял воеводу, тех, что отказали Матвеевым гонцам, отняв брони, посадил в железа, жестоко изругал всех остальных христопродавцами, велел забыть приказы Феофила и сам стал во главе рати.

Гонцы сообщили Казимеру с Борецким, что Холмский ушел назад, к Русе, но тут, наконец, выступили псковичи (было уже десятое июля), и на военном совете решено было попытаться исполнить прежде намеченное: идти встречу псковичам, разбить их до похода московских ратей и прорываться затем в литовские пределы на соединение с королем Казимиром, чтобы уже общими силами обрушиться на Москву. Огромное и неповоротливое новгородское войско тяжело поднялось и растянулось по Псковской дороге.

***

Иван Савелков не любил задумываться. Сказано — сделано.

Перессорившись с приятелями, Дмитрием Борецким и Василием Селезневым:

«Ликуйтесь со своим Казимером!» — бросил он им, уходя, Савелков, почти на свой страх и риск собрал вольную дружину из своих и Богдановых молодцов и охочих горожан, что умели сидеть на коне, и повел ее лужским путем, встречу псковичам, что делали набеги на порубежные села.

Иван был и не глуп к тому же. Вперед выслал дозоры, шел быстро, по дороге балагурил, веселил людей. На ночь стали уже под Лугою, в поле, у леска. Живо наделали шалашей вдоль реки, развели дымокуры. В котлах, что везли притороченными к седлам запасных коней — колесного обоза Савелков не взял, незачем, — булькало варево. Похлебав, Иван обошел костры, нарядил сторожу. Пересмеиваясь то с одним, то с другим, проверил, все ли в порядке. Дружный хохот, живой разговор — то и надо!

Дошел до крайнего шатра, до последнего огня и остоялся, глядя в летний прозрачный сумрак. Прислушался переминаясь, как в тишине поют комары и хрупают травой, глухо переминаясь, стреноженные кони. Вдруг понял, что шутил уже насильно — шутковать-то было нечего. Псков, и тот против. Не сегодня-завтра главная псковская сила выступит — одни осталися!