Сам для себя Феофил не хотел ни знать о московском розмирье, ни считаться с ним. Но тут, мало не через неделю, двадцать седьмого ноября, на двенадцатый день после его избрания подходило торжественное, установленное Евфимием Великим богослужение в память случившегося триста лет назад, при архиепископе Илие, разгрома суздальских войск Андрея Боголюбского под Новгородом, в честь чего при том же Евфимии была написана праздничная икона, самовидно и наглядно повествующая, как происходил этот разгром. И он — он! — только что отославший в Москву Никиту Ларионова, должен будет служить в торжественном архиепископском облачении, в алтабасном саккосе и цареградском омофории, в парчовых ризах и золотой митре владыки новгородского, умоляя Господа об одолении над Москвой! (Ибо именно таков был смысл названного празднества!) А тут, и еще прежде того, собрался Совет господ бояр, дабы утвердить договор с королем Казимиром.
— Какой договор, какой король! — Феофил даже замахал руками. — После, после!
Он еще не рукоположен, не поставлен… После! Пусть ответят из Москвы, пусть митрополит утвердит его на архиепископии. После можно будет и рассмотреть. Не торопясь. За февралем, в грядущем году…
Мягко, но настойчиво его убедили, что уже ничего нельзя отлагать, не только на тот год, но и на тот месяц, и даже на ту неделю. Ему прочли текст грамоты, он сам прочел ее четырежды. Из каждой строки глядела необъявленная война с Москвой.
Послание митрополита Филиппа было затвержено им наизусть, послание, каждым словом грозящее им, подобно граду Константина, карой небесной и гибелью за отпадение от Москвы, от православия и совращение в латынство.
«Бога бойтеся, а князя чтите!» — писал митрополит.
А тут, мало этого, из Москвы привезли новую грамоту, пространнейшую и ужаснейшую прежней: «Словеса, избранные от святых отец, о гордости величавых мужей новгородских», в коей уже прямо и неприкосновенно, со многою хулою, говорилось о Марфе Борецкой и ее детях.
А тут, в церкви святой Евфимии, от иконы «Богородицы» потекли слезы, и на Микитиной улице, в том же Плотницком конце, слезы текли от образа святого Николы, и те знаменья были к худу и пророчили беду Новгороду. Еще же передавали, незадолго до того, по осенине, на Федорове улице из тополья, от верха и из сучья вода капала, и то знаменье тоже было не на добро.
Нет, он знал, что ему делать! Твердо, хоть и с сожалением в сердце (был пятый день по избрании), он объявил, что никаких праздничных богослужений, никаких боярских Советов, никаких договоров и вообще ничего не состоится, ибо он слагает сан и уходит в монастырь.
Феофила бросились уговаривать со всех сторон: и тайные возлюбленники великого князя, — что еще будет в грозящей подняться кутерме, того и гляди, без всяких новых выборов поставят Пимена! И осторожные сторонники середины, коих было большинство, и даже сторонники войны, ибо в новой замятне, с выборами нового владыки, они рисковали упустить время и растерять добытое с таким трудом и архинетвердое единство боярской господы.
Перед Феофилом за один день прошли настоятели Юрьева, Хутыня, Аркажа, Онтоновского, Никольского-Неревского и Никольского в Загородьи, Пантелеймоновского, Благовещенского и иных, крупных и малых монастырей, архимандрит Феодосий, хутынский игумен Нафанаил, вяжицкий игумен Варлаам, назвавший его, увещевая, «сын мой» и недвусмысленно давший понять, что обитель не встретит его с любовью, ежели он отринет крест, данный ему Богом.
Явился Захария Овин, раздавивший Феофила прозрачно высказанным презрением и снисходительно-брезгливой жалостью:
— Поможем, поддержим!
Захария Григорьевич явно не мог понять причин растерянности Феофила и подозревал, что избранник Новгорода попросту хочет выторговать себе какие-то еще сугубые выгоды, хотя и без того архиепископ Новгородский, владелец трети всех церковных земель Новгорода, ни казной, ни значением не был обделен, поскольку, кроме непререкаемой власти в делах церковных, являлся и главою верховного светского органа республики — Совета господ.
Побывали у Феофила Офонас Груз, Александр Самсонов, Феофилат, Яков Короб…
Новый владыка напоминал хорька, загнанного собаками в угол курятника и не чающего, как вырваться на волю. Он должен был остаться на архиепископии, он должен был возглавить Совет господ, назначенный утвердить договор с королем Казимиром, и при этом не позже чем через день.
Феофил сдался. Он настоял, однако, чтобы заседание Совета открылось чтением «Словес избранных». Тогда грамоту упросили у него на один вечер для предварительного прочтения. И так это творение московских книжников, позднее в измененном и доработанном виде попавшее во все летописные своды, оказалось в тереме Марфы.
По зову и без зова к ней съезжались взволнованные друзья и соратники, растерянные союзники и тайные недруги Борецких, которым не терпелось посмотреть, как воспримет Марфа редкостное московское послание, о коем уже все слышали, хотя мало кто, да и то бегло, успел в него заглянуть.
Сама Марфа еще не чла грамоты. Ее только что привез Офонас Груз. Но на осторожный намек Якова Короба, что лучше бы обсудить послание прежде в узком кругу неревлян, Борецкая только гневно раздула ноздри. Было послано за Богданом. Запаздывали Онаньич и Феофилат. Мало не весь Совет господ собрала у себя Марфа Борецкая, прежде чем, усадив всех и усевшись сама во главе стола на почетном месте и обведя глазами собрание, кивнула головой своему духовнику, совмещавшему в доме Борецких обязанности исповедника с должностью чтеца:
— Читай! Послушаю, каки таки «Словеса»!
Духовник, незаметный человечек (готовясь к чтению, он уже пробежал грамоту глазами), вострепетал, забегал глазками, набираясь духу, глянул на важных господ, глянул на Марфу, что сидела прямая, принахмурясь, со скрещенными на груди руками, прокашлялся, глотнул воздуху и, еще раз пугливо оглядев собрание, начал:
— «Словеса избранна от святых писаний о правде и смиренномудрии благоверного великого князя Ивана Васильевича всея Руси, ему же и похвала о благочестии веры, и о гордости величавых мужей новгородских…»
Он приостановился, но величавые мужи слушали молча, не выказывая пока ни одобрения, ни досады, и духовник ободрился, еще раз прочистив горло, зачитал бойчее:
— «Царь царям и господь господам. Бог вышний и державный, и крепкий, владыка и творец всех сущих. Господь наш Иисус Христос, содержащий царство небесное, начала же и конца не имый, тот единый, сотворивший небо и землю, вся елика хощет, творящий по воле своей, власть бо и славу кому же хощет дает, и скипетры царств царям поручает, и своим благоутробием все добре усторяет, и на боящихся его великую свою милость изливает, по реченному в книгах бытия, якоже пишется: „Аще какая земля управится пред Богом, то и поставляет ей князя благочестива и правдива, добре смотрящего свое царство и управляющего землю, и любящего суд и правду добре, ибо речено: строящим земная, даются и небесная“. Воистину, неизреченным своим милосердием господь Бог наш от своея живоносныя десницы поставил своей боговозлюбленной земле Русской главу, правдива содержателя и благочестива, исполнив всея премудрости пречестную его главу, и устрои его, яко пресветла светильника благочестию, истине приспешника и божественному закону хранителя, и крепка поборника по православии, благородного и благоверного великого князя Ивана Васильевича всея Руси».
— Паче Христа превознес! — громко сказал Богдан, не глядя на чтеца.
Согласный вздох прошел по палате. Это был московский украшенный стиль, «плетение словес», и долго еще приходилось слушать витиеватое славословие Ивану, со многими выдержками из святых отцов, Библии, Приточника и Евангелия.
Новый вздох прошел по рядам, когда чтец, наконец, добрался до «жестоковыйных мужей новгородских», прилепившихся к латинам, яко древлии израильтяне телячьей голове поклонившиеся.
Духовник читал, утупляя очи. Он неудержимо приближался к той части грамоты, читать которую вслух ему совсем не хотелось.