— А вот еще какой случай. Парня одного женили, — начал дед другорядную бывальщину. — А дело было по осени…

Опрося засыпала, проваливалась в дрему. Говорок деда долетал до нее глухо, словно издалека:

— И кажну ночь из реки голос раздаетце…

Наконец Опрося тоже как в воду ушла — заснула.

— Спите, мужики? — спросил, перебив сам себя, дед.

Из углов ему отвечал заливистый храп.

***

Проснулась Опрося от ударов по камню. Дед снаружи кресалом высекал огонь. Она поднялась, вышла. Над озером лежал плотный белый туман. Руку протянешь — руки не видать. Ни лодьи, ни деревьев, ничего.

— В воду не оступись, девка! — окликнул ее дед.

Опрося умылась и принялась помогать деду разводить костер. Скоро поднялись и мужики.

Позавтракав, ощупью — все еще было ничего не видать — начали заводить лодью в устье Мсты. Старшой, стоя на носу, следил выплывающие из поредевшего тумана вехи.

— Легче, легче, мужики! — то и дело окликал он. — Здесь на мель сести, нашу лодью и не спихнуть будет!

Началось долгое речное плаванье. Где гребли, где пихались, где волоком вели, где, ловя ветер, подымали парус.

Лес то подходит к берегу, наклоняясь над самой водой, справа и слева, как бесконечно раскрывающиеся ворота, то отступает, открывая поля, деревню, окруженную скирдами сжатого хлеба, и опять кусты сбегают к самой воде.

Опрося уже освоилась, стряпала ватажникам, и хотелось ей только одного, чтобы так и шло: река, неторопливые речи мужиков, встречные деревни, то маленькие, в два-три двора, то большие, на красе, на возвышенном месте, с храмами, боярскими дворами, где у пристаней толпились купеческие лодьи с товаром, а на берегу, под навесами, шла бойкая торговля. Миновали Ям и Бронницы. Дожди, наконец, пошли. За долгий день ватажники вымокали насквозь. Сушились в дымных избах, спали на полу, на соломе. Опрося часто просыпалась и слушала шорохи соломы, хлопотливое шнырянье мышей, вздохи телка в закуте и однообразный шорох дождя. Горе не таяло в ней, но как-то успокаивалось, становилось привычнее.

Тимоха Язь, еще два-три раза подбивавшийся было к Опросинье, теперь уже мало обращал на нее внимания. Да и недосуг было, сам работал наравне с другими и уставал до одурения. Тимофей был мужик простой, хоть иногда любил и прихвастнуть, что у самой Марфы Ивановны Борецкой во дворе служит, но не злой и не настырный. Попробовал, бывает, что и отломится с боярского стола кусок, тут уж не зевай! Но зря не лез, и видя, что не клюет, оставил девку в покое. Постепенно с него слезала городская развязность и охота прихвастнуть. Здесь это ни на кого не действовало, раза два его даже вышучивали, впрочем, незлобиво. Чем ближе подвигались к Кострице, тем все больше Язь думал о доме, о тетке, мечтал о бане своей, деревенской. С работы до поту да с ночевок в одежде, на соломе, все тело зудело у мужиков.

Но всему на свете наступает конец. Уже остались позади Боровичи и волость Березовец, родовое владение Борецкой. На рассвете дождливого субботнего дня лодья подошла к Дмитровскому — главному селу второй Марфиной волости, Кострицы. Накануне чуть не всю ночь пихались, старшой знал тут реку наизусть и торопился доправить лодью до места.

За излуком реки открывался обширный пойменный луг и за ним, на пологом холме, белая каменная церковь с зеленою черепичной маковицей и кровлями, окруженная боярским двором, избами, ригами, сараями, амбарами и банями, сбегающими к самой воде. С неба сеялось и сеялось на расстеленные под осенним дождем льны.

По раскисшей дороге они поднялись в гору. Опрося тоскливо озирала место своей будущей жизни. Подбежала мокрая собака, обнюхала всех и завиляла хвостом. Потом показалась баба, в коротком кожухе, с подоткнутым подолом и босая. Остановилась, любопытно разглядывая Опросинью. На вопрос старшого быстро закивала головой.

— Тута Демид Иваныч, туточки! Сейцас скличу!

Баба убежала, шлепая по лужам и раскидывая врозь пятки.

Демид встретил их на крыльце господского дома. Он не улыбался уже, как в Новгороде, был важен и деловит. Тотчас распорядился накормить прибывших и скликать народ, чтобы разгружали лодью. Чувствовалось, что здесь — он хозяин. Тимоха низко поклонился, подходя. Демид перевел глаза с него на Опросю, приказал:

— Девку Маланья примет, а ты отдохнешь, — скачи в Новгород.

— Демид Иваныч! — взмолился Тимоха. — Допусти своих проведать! Хошь до завтрева дня!

— Ну… — поколебался Демид, — беру грех на душу. Только запоздашь, сам пеняй!

Радостный, Тимофей живо сбегал за Опросиной укладкой, торопливо поел и, сердечно распростясь с нею и с лодейными мужиками, зашагал по знакомой дороге на Перевожу, откуда до родного Коняева было всего четыре версты.

Дождик перестал, и среди волглых серо-синих, низко бегущих облаков стало кое-где проглядывать небо. Тимофей, все набавляя и набавляя шаг, прошел лесом, миновал подросшую за время его отсутствия березовую рощицу, всю в пожухлом осеннем золоте, мимоходом подосадовав, что не успеет сходить по грибы, поднялся на угор, спустился в низинку и уже почти бежал, когда показалась поскотина и начались коняевские сенокосные пожни.

Втягивая ноздрями близкий запах дыма, он предвкушал баню. Суббота, тетка уж, поди, затопила! И вот — последний угор, за угором речка, за речкой, на берегу, знакомые крыши родной деревни. Лодка-перевозка была на месте.

Тимоха, натужась, спихнул ее в воду и с наслаждением влег в весла. Дома!

Баня, однако, была нетоплена. Тетка лежала, у нее болела голова, и даже не очень обрадовалась Тимофею. Не унывая, он нарубил дров, наносил воды. Тетка тогда уже поднялась, повязав голову, и затопила. Пока дотапливалась баня, она охая, отыскала для него чистые исподники и рубаху покойного мужа, слазала на подволоку за веником.

Наконец-то истомившийся Тимофей смог скинуть залубеневшие от грязи порты и выпариться. С острым удовольствием он хлестался веником, все поддавая и поддавая на каменку, так что пар начал обжигать ему пятки.

Немного ошалев, Язь вывалился из бани, со стоном окунулся в речку и, взбодренный, снова полез париться. Устал и, лежа на полке, почувствовал вдруг сирость, ровно Опраксея. Бахвалиться-то он бахвалится, а ни дома у него, ни семьи. Что он кому? Одна тетка, да и та хворая, не ровен час умрет! Тогда хоть на Двину подавайся… Тимофей принялся вновь, уже яростно, хлестать себя по бокам. Вышел, скинув усталость, снова бодрым, бывалым, городским. Тетке, что все жаловалась на боли в голове, подарил сбереженную гривну, кусок бухарской крашенины, что привез для нее из города, и лакомства: горсть изюму и кулек сорочинского пшена. Тетка смягчилась. Уже не жалуясь, живее захлопотала по хозяйству. Пока Язь уплетал щи с кашею, выполоскала в бане его лопотину, выжала и повесила прямь печи, просушить. Она еще возилась, а наевшийся Тимофей отдыхал на лавке, как забежала соседка:

— Архиповна! Лодья с товаром пришла!

Увидав Тимофея, всплеснула руками:

— Гость у тя! А я и не кумекаю!

Поздоровались. Тетка тут же похвасталась подарком. Потом обе засобирались:

— Нать поглядеть, что привез купечь!

У лодьи, у причала, где приезжий купец раскладывал товар, толпилась уже вся деревня: трое мужиков-хозяев — деревня считалась в три двора, старики, бабы, детвора: с лишком два десятка душ. Были тут и две бабы из Кикина, соседней, в версте, однодворной деревни. Тимофей кивнул бабам, степенно поздоровался с мужиками.

Купец, хожалый новгородец — тонкий нос с горбинкой, внимательные глаза, светлая бородка, сам среднего роста, подбористый, обходительный.

Наметанным глазом окидывая негустую толпу, он легко, но без лишней развязности, перешучивался с бабами, уважительно расспрашивал мужиков.

Помнил всех, походя тут же вызнавал, кто умер, женился. Язя он заметил сразу:

— Ктой-то новый у вас? Овдотьи сестрич? А, Тимофей, Кузьмы покойного сын! У Марфы Ивановны? Давно из Новгорода? Не слыхал, с Москвой чего?